Изобретателем понятия «Золотой век русской литературы» применительно к эпохе Пушкина и Гоголя считается критик Петр Плетнев. В первой половине ХХ столетия русские эмигранты, сбежавшие от революции, стали с тоской говорить о «серебряном веке» — русском fin de siècle, расцвете модернистского искусства на рубеже XIX–XX веков.
За обоими этими «веками», при всей метафоричности названий, угадываются вполне конкретные социальные обстоятельства. «Золотой век» — это дети екатерининских «непоротых дворян», питомцы русского Просвещения. «Серебряный век» — дети и ученики пореформенной интеллигенции, выросшие в пору расцвета высшего образования, науки и общественного активизма.
Поколение «Золотого века» — это не только декабристы и поэты «пушкинской плеяды», но и математик Николай Лобачевский (он опубликовал свою разработку неевклидовой геометрии в том же 1830 году, когда Пушкин дописал «Евгения Онегина», — бывают странные сближенья). «Золотой век» — это не только «Горе от ума» и «Борис Годунов», но и Пулковская обсерватория Василия Струве. Не только «Герой нашего времени» и «Мертвые души», но и открытие Антарктиды Фаддеем Беллинсгаузеном и Михаилом Лазаревым. Не только конституционные проекты декабристов Павла Пестеля и Никиты Муравьева, но и колониальная Российская Американская торговая компания Николая Резанова (того самого, у которого были корабли «Юнона» и «Авось»). А еще это «История государства Российского» Карамзина, создание Археографической комиссии Академии наук и начало издания «Полного собрания русских летописей» (поныне не завершенное), это труды Павла Строева, Иоганна Эверса, Михаила Погодина.
Так и «Серебряный век» — это не только Дмитрий Мережковский, Александр Блок, Андрей Белый и Николай Гумилев, не только театр Станиславского, живопись Врубеля, музыка Стравинского и философия Бердяева. Это еще и Нобелевские премии по физиологии и медицине Ивану Павлову и Илье Мечникову, и первые самолеты Игоря Сикорского, и геохимические исследования Владимира Вернадского, и социологические работы Максима Ковалевского и его ученика Питирима Сорокина, и геологические экспедиции Владимира Обручева по Сибири. А еще «Серебряный век» — это «Курс русской истории» Ключевского, «История Византийской империи» Федора Успенского, «Древности русского права» Василия Сергиевича, «Очерки по истории Смуты» Сергея Платонова, «Методология истории» Александра Лаппо-Данилевского, теория «княжого права» Александра Преснякова, теория древнерусского феодализма Николая Павлова-Сильванского — продолжение расцвета русской исторической науки, начавшегося в середине XIX века с Соловьева.
Октябрьская революция 1917 года не оборвала «Серебряный век», но стала началом его конца: сначала было размежевание на «белых» и «красных», особенно болезненное для интеллигенции, и последующая массовая эмиграция проигравших «белых»; потом «философские пароходы» — принудительная высылка советской властью неугодных ученых и мыслителей, которые не эмигрировали сами; ну а потом — репрессии, которые окончательно нарушили преемственность поколений ученых и интеллигентов.
2
Древнейшая история России известна нам, по большому счету, из одного-единственного источника — «Повести временных лет». Конечно, есть еще археология, есть историческая лингвистика, есть известия византийских, западноевропейских и арабо-персидских писателей IX–XII веков, но все они в совокупности дают лишь фрагментарную и очень смутную картину того, что происходило в Киевской Руси и что вообще она из себя представляла. Большинство сведений «Повести временных лет» невозможно перепроверить по другим источникам. К тому же, она появилась в начале XII века, то есть от времен Рюрика ее отделяет около двух с половиной столетий, от крещения Руси — больше столетия. Многие ее известия носят явно легендарный характер, иногда и вовсе представляют собой парафразы библейских преданий. Громадную культурную значимость «Повести временных лет» никто никогда всерьез не оспаривал, но вот насколько приемлемо такое произведение в качестве исторического источника — вопрос далеко не праздный.
В первой половине XIX века эти сомнения стали почвой под ногами «скептической школы» русской историографии. Во многих европейских историографиях аналогичные «скептические школы» в конце концов возобладали, так что, скажем, в скандинавских странах историю начинают изучать века с XIII-го: о том, что было прежде, повествуют саги, которые рассматриваются лишь как литературные произведения — в одном ряду с «Илиадой» и «Песнью о нибелунгах». Штука в том, что «Повесть временных лет» во многих отношениях сопоставима именно с сагами. Но в русской историографии «скептическая школа» так и не стала мейнстримом, и у нас гремучая смесь из фольклорных преданий, благочестивых книжных легенд, отрывочных рассказов с чужих слов и переводов византийских хроник, каковой является «Повесть временных лет», по-прежнему рассматривается как вполне достоверный исторический источник.
«Повесть» не сохранилась отдельно, но она включена во множество различных древнерусских летописных сводов как первая часть. Сама ранняя рукопись, в составе которой «Повесть» сохранилась, — Лаврентьевская летопись, датированная 1377 годом. В разных сводах имеются разночтения в тексте «Повести», иногда весьма существенные. На рубеже XVIII–XIX веков немецкий историк Август Людвиг Шлёцер попытался, сличив различные версии, реконструировать первоначальный текст памятника. Он, как и все его современники, исходил из того, что это было цельное произведение, написанное в начале XII века Нестором, монахом Киево-Печерского монастыря. Нестор известен как автор житий преподобного Феодосия, основателя Печерского монастыря, и святых князей Бориса и Глеба. Самые ранние письменные источники, в которых он назван автором «Повести», относятся к XIII веку — это по меньшей мере через столетие после его смерти.
Ближе к середине XIX века Павел Строев высказал предположение, что «Повесть» — это на самом деле не цельное произведение, а тоже свод, созданный в несколько приемов разными авторами. Тот же Строев установил, что большие куски «Повести» списаны из византийской «Хроники» Георгия Амартола, известной на Руси в переводе XI века.
На рубеже XIX–XX веков Алексей Шахматов взялся выделить в «Повести» отдельные «слои» и выяснить историю создания этого важнейшего для русской историографии текста. Прежде всего он обратил внимание на то, что в разных сводах у «Повести» разный финал. В одной версии (она содержится, в частности, в Лаврентьевском списке) она заканчивается описанием огненного столпа, который явился над Печерским монастырем в 1110 году. За этим следует запись, датированная 1116 годом: «Игумен Селивестр святого Михаила написал книги си летописец». В другой версии (отразившейся, в частности, во втором древнейшем сохранившемся списке, Ипатьевском), записи Сильвестра нет, под 1111 годом рассказывается о нашествии половцев и о победе над ними князя Владимира Мономаха, а огненный столп толкуется как предзнаменование этой победы. Во второй версии «Повесть» доведена до 1117 года. Исходя из этого, Шахматов констатировал существование двух редакций «Повести временных лет», причем «Сильвестров список», читаемый в Лаврентьевском своде, представляет собой переработку первой редакции. Этот Сильвестр был игуменом Михайловского Выдубицкого монастыря в Киеве, а впоследствии (уже после составления летописного свода) — епископом Переяславским.
Далее, обратившись к новгородским летописям, заметно отличающимся от киевских, Шахматов приходит к выводу, что у них был некий «общий предок» с «Повестью», составленный лет за двадцать до ее первой редакции, в 1090-е годы. Этот текст Шахматов назвал «Начальным сводом».
Но последующие изыскания показали, что и это еще не самое начало. Под 977 годом Начальная летопись сообщает о погребении Олега Святославича, брата Владимира Святого, близ Овруча, где могила его, по словам летописца, находится «и до сего дня». Однако под 1044 годом летопись сообщает, что Ярослав Мудрый велел выкопать кости Олега Святославича, своего дяди, окрестить их (Олег умер язычником) и перезахоронить в киевской Десятинной церкви. Запись 1037 года представляет собой пространную похвалу Ярославу Мудрому. Шахматов предположил, что этой записью завершалась древнейшая русская летопись, составленная при Ярославе Мудром, еще до перезахоронения Олега Святославича. Кроме того, по ряду текстологических признаков Шахматов заключил, что между этим «Древнейшим сводом» и «Начальным сводом» 1090-х годов существовал еще промежуточный свод, завершенный в 1073 году игуменом Киево-Печерского монастыря Никоном. «Повесть временных лет», составленная в 1110-е годы и известная нам в нескольких редакциях, оказывается, таким образом, результатом почти столетней эволюции летописного текста. На каждом этапе этой эволюции его не только с конца, но и добавляли или изменяли отдельные фрагменты в прежнем тексте.
Построения Шахматова, касающиеся древнейших летописных сводов XI века, принимают не все современные ученые. Но не будем вдаваться в тонкости этой чрезвычайно сложной текстологической дискуссии. Достаточно сказать, что все нынешние научные представления о «Повести временных лет» так или иначе основаны на исследованиях Шахматова. Он же доказал, что самые ранние даты в «Повести» проставлены задним числом и условны. Это относится, в частности, к 862 году — дате призвания варягов и традиционной точке отсчета русской истории.
Самого Шахматова эти изыскания не сделали «скептиком» — известия «Повести временных лет» он не считал «баснословными». В конце жизни он даже переключился с текстологии и историко-филологический критики на собственно исторические построения — написал книгу «Древнейшие судьбы русского племени».
В 2015 году в Киеве вышла в свет книга украинского историка Алексея Толочко «Очерки начальной Руси». Толочко, почтительно ссылаясь на Шахматова и последующие успехи в изучении текстологии древнерусских летописей, отстаивает «скептический» взгляд: считая «Повесть временных лет» источником легендарным, он пытается реконструировать древнейшую русскую историю, не опираясь на ее известия. Подобный подход исповедует и российский историк Игорь Данилевский, чьи лекции имел честь слушать в университете автор этих строк.
Шахматов, помимо всех прочих своих заслуг, был еще и одним из ведущих разработчиков реформы русской орфографии. Самые заметные нововведения этой реформы — отмена Ъ на конце слов на твердый согласный, а также букв Ѣ, Ѳ и І. Другие не так бросаются в глаза: ассимиляция согласных в приставках («рассказать» вместо прежнего разсказать), Реформу осуществили лишь в 1918 году, уже при советской власти, и многие эмигранты долго отказывались признавать новое «большевицкое» правописание. Большевики, со своей стороны, не слишком охотно признавали, что разработали это правописание еще в Императорской Академии наук.
3
Шахматов учился на историко-филологическом факультете Московского университета в 1883–1887 годах и, соответственно, слушал лекции Ключевского по русской истории. В издании лекций Ключевского 1904 года уже содержатся ссылки на исследования Шахматова о «Повести временных лет». И Ключевский, и Шахматов в 1905 году вступили в партию кадетов. В 1906-м их обоих избрали в Государственный совет (верхнюю палату новорожденного парламента Российской империи) от академической курии. Ключевский, впрочем, от этой чести отказался, пытался избраться в Государственную думу (нижнюю палату), но выборы проиграл. И Ключевский, и Шахматов так и остались прежде всего кабинетными учеными.
Совсем иначе сложилась судьба двух других учеников Ключевского — Павла Николаевича Милюкова (1859–1943) и Михаила Николаевича Покровского (1868–1932). Оба они были выходцами из вполне благополучных чиновничьих семей и оба отличались беспокойным нравом. Оба известны в равной степени как ученые и как политики: первый был лидером либеральной партии кадетов, второй — большевик с 1905 года. Первый — министр иностранных дел во Временном правительстве, «белогвардеец» и эмигрант, второй — заместитель наркома просвещения РСФСР и директор Института красной профессуры. Прах первого покоится в Париже, на «эмигрантском» кладбище Батиньоль, второго — в Москве, в некрополе у Кремлевской стены.
Ученики Ключевского, по примеру учителя, не очень любили работать с летописями и другими повествовательными источниками — слишком ненадежны их сведения. Юридические памятники и актовый материал (договоры, купчие, официальная отчетность и т.п.) представлялись им гораздо более объективными: там не приходится иметь дела с легендами и пересказами византийских хронистов, там — практическая информация, там зафиксирована жизнь как она есть. Этот подход, восходящий к великому немецкому историку Леопольду фон Ранке (1795–1886), не сулил захватывающих сюжетов, но позволял изучать то, что Ключевскому и его последователям казалось самым важным в истории — структуру общества и экономические отношения.
Магистерская диссертация Милюкова «Государственное хозяйство в России в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра Великого» была выдержана в лучших традициях школы Ключевского: была сухой, занудной и состояла в значительной степени из статистических таблиц. Хотя выводы из нее следовали весьма радикальные.
«Проблема Петра I» была центральной для русской историографии XIX века. Да и не только для историографии. Образ Петра как титана, своей волей изменившего ход истории, того, кто «на высоте уздой железной Россию вздернул на дыбы», вполне соответствовал идеалам романтизма с его культом героев-одиночек. Укоренению этого образа немало способствовало и то, что обстоятельных исследований о Петре и его реформах долго не появлялось. Еще в 1790-е годы купец Иван Голиков издал многотомные «Деяния Петра Великого, мудрого преобразителя России», но это было не исследование, а лишь коллекция разнородных документальных и анекдотических свидетельств, собранных безо всякой системы, отбора и проверки в хронологический свод. Позднее, в 1830-е годы, Пушкин писал «Историю Петра I», но так и не закончил. Славянофилы и западники, споря о роли Петра в русской истории, основывались скорее на расхожих представлениях и собственных домыслах, чем на владении «матчастью». В этом было больше романтической литературы, политической философии и публицистики, чем науки.
Собственно научное осмысление петровских преобразований начал Сергей Соловьев. В 1860-е годы выходили тома его «Истории России с древнейших времен», посвященные Петру с его непосредственными предшественниками и преемниками, и уже в них была внятно проговорена простая, в сущности, мысль, которая имела для русской историографии революционное значение: Петр, при всем своем величии, был не мессией, а лишь «сыном своего времени»; его реформы были не каким-то внезапным откровением, а результатом органического развития России в предшествующую эпоху; ведущей силой в преобразованиях была не воля одного человека, а историческая необходимость. Еще более отчетливо Соловьев проговорил эту мысль в серии лекций, прочитанных в 1872 году по случаю 200-летия рождения царя-преобразователя и тогда же изданных под заглавием «Публичные чтения о Петре Великом».
Школа Соловьева и Ключевского трактовала петровские преобразования как закономерный этап социального, экономического, политического и культурного развития России. Величие Петра было не в том, что он придумал этот самый новый путь, а в том, что он увидел этот путь, осознал необходимость и стратегические цели преобразований.
И вот является 33-летний Милюков со своей магистерской диссертацией. Эта работа вполне вписывалась в традиции «государственной школы» (ведущая сила в историческом развитии России — государство, а не общество) и «экономизма» Ключевского (экономика первична по отношению к политике и прочим аспектам исторического развития). Это были «мейнстримные» принципы исторической науки рубежа XIX–XX веков, но Милюков «докрутил» их до предела. Попросту говоря, он отказал Петру I в наличии какого-либо стратегического плана преобразования России: каждой своей реформой царь решал какую-то конкретную финансовую или административную проблему, действовал спонтанно, сильно зависел от своего окружения; короче, никакого систематического преобразования России не было — была лишь «шумиха государственных мероприятий», которая, как максимум, выявила некоторые перемены, произошедшие в русском обществе и государстве помимо Петра.
Диссертация Милюкова наделала немало шума в академических кругах. Автору за нее дали престижную премию имени Соловьева. Ученый совет хотел присудить ему не магистерскую, а сразу докторскую степень. Но против выступил Ключевский. В его отзыве (он сохранился и опубликован) сквозит холодность и язвительность. Ключевского не устраивает, что Милюков строит свои выводы почти исключительно на документах государственной финансовой отчетности — у него фактически не история хозяйства, а история государственного бюджета. Не без яда Ключевский отмечает, что Милюков слишком доверяет статистике и бухгалтерии начала XVIII века — эпохи грандиозного казнокрадства и очковтирательства. Позже Милюков вспоминал: «Возражать мне было можно только на основании моих же данных. Заменить их другими значило проделать сызнова мою же работу. При всем почтении к Ключевскому я знал, что такая почва для спора для него не годится. Он выбрал систему высмеивания. Он высмеивал статистические данные, которыми потом сам пользовался».
Сам принцип «бухгалтеризации» истории, постижения ее через призму экономической и социологической статистики, был характерен для школы Ключевского. Но дело было, конечно, не в методологических расхождениях. Конфликт учителя и ученика не был методологическим — тут было что-то личное. Еще в 1890 году Милюков в частных письмах характеризовал свои отношения с Ключевским как «отвратительные», сетовал, что профессору «тяжело и скучно жить на свете. Славы большей, чем он достиг, он получить не сможет. Жить любовью к науке — вряд ли он может при его скептицизме». Попросту говоря, Милюков считал Ключевского сварливым стариком. Получив в 1892 году степень магистра вместо докторства, Милюков счел себя оскорбленным и — назло Ключевскому — отказался писать и защищать докторскую диссертацию. Ему пришлось довольствоваться должностью доцента вместо профессорства. Обида на учителя осталась у него на всю жизнь.
Покровский не защитил даже магистерской диссертации, хотя экзамены (тогдашний аналог кандидатского минимума) благополучно сдал. То ли его не допустили до защиты по политическим мотивам, то ли он сам решил бросить академическую карьеру — не совсем ясно.
Милюков и Покровский познакомились в самом начале 1890-х годов в семинаре профессора Павла Виноградова, университетского преподавателя истории Средних веков. Друзьями они не были, но Милюков, также считаясь политически неблагонадежным, доброжелательно отнесся к младшему товарищу и привлек его к работе в своей Комиссии по организации домашнего чтения — это была одна из многочисленных просветительских общественных организаций, которые особенно расплодились в ту пору.
4
Слушатели Ключевского вспоминали, как виртуозно он сглаживал политические острые углы в своих лекциях. Например, читая лекцию об Александре I, он рассчитывал время так, чтобы не успеть упомянуть о декабристах, а в следующей лекции сразу углублялся в царствование Николая I. Милюков вел себя совершенно иначе. В 1894 году, после смерти Александра III и восшествия на престол Николая II, он выступил в Нижнем Новгороде с публичной лекцией о вольнодумцах XVIII–XIX веков — это был широко распространенный способ политической пропаганды под видом просветительства. От нового царствования ждали либерализации, «оттепели», и Милюков, по-видимому, поддался этому общему настроению. Его постигло жестокое разочарование: он был признан «крайне политически неблагонадежным», уволен из Московского университета и выслан в Рязань. Там он написал свой главный исторический труд — «Очерки по истории русской культуры». На этом, собственно говоря, закончилась его научная карьера: он переквалифицировался в публицисты и политики, в 1905 году, сразу после легализации политических партий, стал одним из основателей Конституционно-демократической партии (сокращенно «кадеты»).
«Очерки по истории русской культуры» Милюкова структурированы не по эпохам, как, скажем, «Курс русской истории» Ключевского, а по тематическим «срезам»: демография, экономика, государственное устройство, сословная структура, роль церкви, оппозиционные идеологии — каждому из этих факторов посвящены отдельные очерки, охватывающие его действие на протяжении всей русской истории. Фактически такая организация материала означала отказ от синтетического восприятия и изучения истории — важнейшего достижения школы Соловьева и Ключевского.
«Очерки» — очень «государственническая» книга в смысле принадлежности «государственной школе» русской историографии. Согласно Милюкову, в России развитие государственного начала влекло за собой развитие общества и экономики, тогда как на Западе, наоборот, развитие государства было производной социально-экономического развития. Идея Ключевского о колонизации, постепенном освоении земли и расширении экономического ареала как об основном факторе русской истории, была еще одним важнейшим постулатом «Очерков». Если на Западе промышленный переворот XVIII века стал результатом органического социально-экономического развития, то в России, по наблюдениям Милюкова, фабрично-заводское производство возникло «сверху», по заказу и даже по прямому указанию государства, в отсутствие необходимых общественных и хозяйственных предпосылок, и обслуживало почти исключительно государственные нужды. Вместе с тем, общее направление развития России, по Милюкову, было тем же, что и у Запада: подъем капиталистических отношений — следствие не заимствования, а объективной закономерности.
Крайняя (и, как это ему свойственно, довольно ядовитая) формулировка основной идеи «государственной школы» принадлежит Ключевскому: «В России всё, и даже анархия, воспитано и разведено на казенный счет». В этом смысле Милюков был верным последователем своего учителя: и русский капитализм, и русскую интеллигенцию, и все прочие русские экономические и социальные феномены виделись ему в первую очередь продуктами жизнедеятельности государства.
Милюков-политик, как и Милюков-историк, был государственником. «Твердая государственная власть» была для кадетов важной ценностью, Милюков в случае назначения кадета министром внутренних дел сулил революционерам «гильотины на площадях». Вообще, идея либерализации сверху, реформы вместо революции, мирного и подконтрольного превращения самодержавия в конституционную монархию казалась Милюкову и кадетам наилучшим путем для России.
Покровского с основателями кадетской партии связывало множество уз: многие из них были его однокашниками по университету и коллегами по разнообразным просветительским организациям и изданиям, в которых он сотрудничал. Он даже участвовал в прениях при разработке программы партии. Но эволюция взглядов постепенно уводила его от либерализма к социализму.
5
В 1894 году в Петербурге вышла книга экономиста Петра Струве «Критические заметки к вопросу об экономическом развитии России». Струве, сын пермского губернатора и внук первого директора Пулковской обсерватории, стал основоположником так называемого «легального марксизма», то есть марксизма как системы социально-экономических воззрений (учения о развитии производительных сил как двигателе исторического развития), а не как революционной идеологии. «Легальным» этот марксизм называют потому, что он обсуждался в подцензурных изданиях, а не в подпольных кружках, не в самиздате и тамиздате. Это учение если и предполагало политические выводы, то скорее либеральные, нежели социалистические и революционные. Струве, будучи марксистом, был апологетом капитализма. В 1905 году он стал кадетом.
Покровский, как и многие русские интеллигенты рубежа XIX–XX веков, стал марксистом именно под влиянием Струве, но ненадолго удержался в «легальной» его сфере. В 1902 году его уличили в использовании запрещенной литературы при подготовке лекций и отстранили от преподавания. С 1904 года он стал сотрудничать в левацком журнале «Правда» и пошел «влево». В «Правде» он опубликовал, среди прочего, рецензию на первый том «Курса русской истории» Ключевского — Покровский весьма резко критиковал своего учителя с левацких позиций, чем немало удивил и разозлил своих однокашников и товарищей по либеральному движению. Он уже не был своим в рядах либеральной интеллигенции — теперь он принадлежал к интеллигенции революционной. В 1905 году он вступил в большевистскую партию.
Покровский был деятельным участником революции 1905 года, в его московской квартире был устроен перевязочный пункт для революционеров, сражавшихся на баррикадах. После подавления революции он несколько лет скрывался от властей. Несколько раз его уже совсем было схватили, но потом приглядывались к его тщедушной фигуре, окладистой бороде и круглым очкам — и решали: ну какой же это революционер, это ведь профессор! В 1909 году Покровский сбежал в Европу и жил там до августа 1917 года в качестве политэмигранта, писал публицистические статьи и преподавал в партийной школе. Среди прочего, он был научным редактором фундаментальной работы Ленина «Империализм как высшая стадия капитализма».
За это время Милюков сделал головокружительную политическую карьеру: он был одним из самых ярких депутатов Государственной думы, обличителем бездарности и беспомощности царского правительства во время Первой мировой войны, после свержения самодержавия в феврале 1917 года — вдохновителем создания Временного правительства и первым министром иностранных дел в нем. Есть некоторые основания его же считать виновником провала Временного правительства: 18 апреля он отправил правительствам Великобритании и Франции ноту с заверениями, что Россия, несмотря на революцию, сохраняет верность союзническому долгу и продолжит воевать с Германией в составе Антанты. Усталость от бессмысленной бойни, каковой была Первая мировая война, была едва ли не главной причиной революции, и позиция Милюкова, мягко говоря, не пользовалась широкой народной поддержкой. Начались уличные протесты. С тех пор Временное правительство теряло доверие буквально день ото дня, и отставка Милюкова лишь ненадолго поправила дело.
Осенью 1917 года, когда большевики брали власть, Покровский был комиссаром Московского военно-революционного комитета, редактором «Известий Московского Совета рабочих депутатов» и автором декретов и прокламаций, щеголял в красногвардейской форме. Был в составе делегации, которая вела переговоры о мире с Германией в Брест-Литовске.
С марта 1918 года и до самой смерти Покровский был заместителем наркома просвещения Анатолия Луначарского, своего давнего приятеля. Ленин, всегда симпатизировавший Покровскому как «революционному профессору», называл его «обязательным советником и руководителем по вопросам научным, по вопросам марксизма вообще». Революционные страсти поулеглись, и Покровский получил возможность организовать на совершенно новых принципах научную работу, а также «переизобрести» историческую науку.
Милюков во время Гражданской войны примкнул к Белому движению и впоследствии эмигрировал. К научным занятиям он так и не вернулся — все его эмигрантские писания носили либо политико-публицистический, либо мемуарный характер, хотя некоторые из них и претендовали на статус исторических исследований.
6
Деятельность Покровского после Октябрьской революции — это, с одной стороны, попытки сформулировать новую, марксистскую, «мейнстримную» концепцию русской истории, а с другой — создание новой организационной структуры науки, которая должна была заместить прежнюю, состоявшую из университетов, ученых обществ (таких как Общество истории и древностей российских, Вольное экономическое общество и Общество любителей русской словесности) и Академии наук.
Что касается собственно научных штудий, главным трудом Покровского была «Русская история в самом сжатом очерке» (1920–1923) — первый советский учебник истории, заслуживший похвалу Ленина. Это была прежде всего попытка впихнуть тысячелетнюю русскую историю в знаменитую «марксистскую пятичленку»: древнейшие восточные славяне жили первобытными общинами; Киевская Русь — рабовладельческое и работорговое государство; Московская Русь — государство феодальное; Российская империя после Петра I — капиталистическое; ну а дальше всё понятно. «Вторым слоем» на эту концепцию ложилась оригинальная «теория торгового капитала» Покровского, постулирующая особое положение и определяющую роль в русской истории купечества как основного «заказчика» всего экономического развития, в том числе и колонизации (например, купцам нужны были новые охотничьи угодья, чтобы продолжать наживаться на экспорте мехов, — отсюда освоение Сибири). Как и положено «по марксизму», политические власти — не более чем орудия в руках господствующих классов: московских государей Покровский определял как «торговый капитал в шапке Мономаха». Покровский никогда бы в этом не признался, но в основе этих построений лежала концепция Ключевского (в советской терминологии — «буржуазный экономизм»), перелицованная на марксистский лад. Ну а любые народные движения, в том числе бунты в древнем Киеве или Новгороде, Смуту и восстание Емельяна Пугачева, Покровский описывал как «революции» — в этом ему виделась диалектическая сущность истории, движимой классовой борьбой.
Пользуясь расположением Ленина, Покровский стал в большевистском правительстве главным по науке и высшему образованию. Он создал и возглавил целый ворох организаций, которые должны были заменить прежние, «царские» структуры: Социалистическую академию (в дополнение к Российской Академии наук, бывшей Императорской), Государственный ученый совет, Институт истории, Институт красной профессуры, Общество историков-марксистов, Центрархив, журналы «Историк-марксист», «Борьбы класов», «Под знаменем марксизма», «Красный архив» и другие. Разумеется, он был одним из самых активных членов редколлегии Большой советской энциклопедии, созданной в 1925 году.
Под руководством Покровского всё образование в России стало бесплатным, были отменены все дипломы и вступительные испытания, все ученые степени, национализированы все архивы, музеи, библиотеки. Основной функцией всей образовательной и научной системы стало не производство научного знания, а пропаганда марксистского учения, «культурная революция» и «социалистическое строительство». Старая профессура для всего этого не годилась, и Покровский последовательно и довольно бесцеременно вычищал ее из образовательной системы, добиваясь полной большевистской монополии.
Высшей точкой противостояния Покровского, фактически воплощавшего в научной сфере советскую власть, со старой профессурой стало так называемое «Академическое дело». Это был, во-первых, важный и очень болезненный рубеж для отечественной исторической науки: кадровая преемственность и органичное развитие научных школ оборвалась не с революцией, а именно с «Академическим делом». Во-вторых, это дело — один из судебных процессов, знаменовавших начало государственного террора.
По состоянию на 1929 году из 1158 действительных членов Академии наук членами ВКП(б) были лишь 16 человек. В 1920-е годы, в период НЭПа и относительной вольницы, власть готова была это терпеть: предполагалось, что новые структуры со временем естественным образом вытеснят прежние. Но потом наступил «великий перелом»: Сталин добился единовластия в партии, а значит, и в стране, отменил НЭП и объявил курс на форсированную индустриализацию и коллективизацию. Новому режиму требовался всепроникающий контроль, и независимость каких бы то ни было организаций, в том числе Академии наук, стала невозможна.
Академики, среди которых преобладали люди старой закалки, верящие в свободу научного творчества, поначалу сопротивлялись. На общем собрании 12 января 1929 года им предложили избрать в свои ряды восьмерых партийных кандидатов: главного редактора «Правды» Николая Бухарина (уже объявленного «правым уклонистом», но еще не исключенного из Политбюро), нефтяника Ивана Губкина, экономиста и основателя Госплана Глеба Кржижановского, основателя и руководителя Института марксизма-ленинизма Давида Рязанова, его заместителя Абрама Деборина, литературоведа Владимира Фриче, а также Покровского и его соратника, историка Парижской коммуны Николая Лукина. Пятеро соискателей, в том числе Покровский, едва набрали необходимые две трети голосов за избрание в академики, а трое — Деборин, Фриче и Лукин — были на выборах провалены.
Покровский был в ярости. Трудно сказать, чего тут было больше: идеологии, «административного восторга» или обиды на «старых» академиков, которые относились к нему и его соратникам с нескрываемым презрением. «Надо переходить в наступление на всех научных фронтах. Период мирного сожительства с наукой буржуазной изжит до конца», — провозгласил он. Несколько дней спустя состоялось повторное голосование, на которой Деборина, Фриче и Лукина всё же продавили в академики. Но «старую» Академию это уже не спасло.
Уже летом 1929 года состоялась чистка, в результате которой аппарата президиума Академии и ее учреждений были изгнаны больше 700 человек. Рабкрин назначил особую комиссию во главе с Юрием Фигатнером по проверке деятельности Академии, которая уже целенаправленно искала повод, чтобы начать посадки. И, конечно, нашла. В академической библиотеке и в Пушкинском Доме обнаружились ценные архивные документы: подлинники отречений от престола Николая II и его брата великого князя Михаила Александровича, материалы Департамента полиции, Корпуса жандармов, «охранки», переписка Николая II с петербургским генерал-губернатором Дмитрием Треповым насчет «Кровавого воскресенья», архивы партий кадетов, эсеров, черносотенного «Союза русского народа», материалы Учредительного собрания и Временного правительства. Тут можно было найти компромат на очень многих людей: кто до революции был уголовником, кто полицейским осведомителем, кто провокатором, кто был связан с «неправильными» партиями (как тот же Покровский, якшавшийся с кадетами) и т.д., и т.п.
Первым результатом работы рабкриновской комиссии стала отставка непременного секретаря Академии Сергея Ольденбурга (специалиста по восточным языкам) и директора Пушкинского дома и Библиотеки Академии наук Сергея Платонова. Уже в январе 1930 года Платонова арестовали.
Сергею Федоровичу Платонову было 69 лет. Он был крупнейшим специалистом по истории Смуты. В свое время, еще до революции, он был деканом историко-филологического факультета Петербургского университета и директором Женского педагогического института (первого в России официального женского высшего учебного заведения). Он преподавал русскую историю царской семье. Он уже совсем было собрался на покой, когда грянула революция. Столицу перенесли в Москву, и новые научные и образовательные структуры Покровский создавал там; Платонов же, оставшись в Петрограде/Ленинграде, взялся сохранить старые структуры и старые кадры. Административных должностей у него было не так много, как у Покровского, но тоже немало.
Трудно сказать, действительно ли Платонов и его подчиненные просто не придавали значения тем архивным материалам, в сокрытии которых их обвинила комиссия Рабкрина, или намеревались ими как-то воспользоваться. Впрочем, решающего значения это не имеет: об «утаенных» документах следователи по делу Платонова забыли уже на втором допросе. Академику припомнили встречу с его бывшим учеником великим князем Андреем Владимировичем во время научной конференции в Берлине в 1928 году, а также контакты с Милюковым и другими «белоэмигрантами». Его обвинили в создании и руководстве контрреволюционной организацией «Всенародный союз борьбы за возрождение свободной России» (название это сами следователи и выдумали), которое ставило своей целью свержение с иностранной помощью советской власти и установление в России конституционной монархии, причем царем якобы должен был стать Андрей Владимирович, премьер-министром — Платонов, а министром иностранных дел — еще один ленинградский историк, Евгений Тарле. «Штабом» организации объявили ленинградские академические учреждения, «агентурной сетью» — местные отделения Центрального бюро краеведения.
Платонов на допросах признал себя монархистом, но упорно отрицал свою причастность к какому-либо заговору против советской власти. Одним из «доказательств» против него стало обнаруженное следователями в работах Платонова о Смуте «смещение акцентов»: если в ранних своих работах он уделял особое внимание Минину и Пожарскому как лидерам народного ополчения, то в последующих — Михаилу Скопину-Шуйскому, который для борьбы с польскими интервентами в 1609 году привел на Русь шведов. Это якобы означало, что Платонов рассчитывает на иностранную помощь при реставрации монархии в России. При других обстоятельствах это было бы даже смешно.
Всего по «Академическому делу» проходило 115 человек, преимущественно историков и других гуманитариев. Публичного суда так и не состоялось — все приговоры в феврале—августе 1931 года выносили «тройки». Времена были еще сравнительно вегетарианские: к расстрелу приговорили всего восемь человек, бывших офицеров гвардии. 15 человек, в том числе Платонов, были приговорены к пяти годам ссылки, остальные получили по пять или десять лет лагерей или ссылки. Платонова вместе с семьей выслали в Самару, где он и умер в 1933 году.
7
Степень личной ответственности Покровского за «Академическое дело» — вопрос дискуссионный. Установить прямую причинно-следственную связь между его обличениями «буржуазных» академиков и репрессиями нельзя: в конце концов, дело вело ОГПУ, которое не принимало указаний от замнаркома просвещения и не отчитывалось перед ним. Но безусловно на совести Покровского нагнетание, с позволения сказать, атмосферы ненависти к «старорежимным» интеллигентам вроде Платонова.
Сам Покровский в 1929 году уже тяжело болел — у него был рак. Он умер в 1932 году — кстати, Платонов его пережил почти на год. Прах Покровского кремировали и похоронили в Кремлевской стене. Более высокой посмертной почести в СССР не было, но и этого мало — в том же 1932 году именем Покровского назвали Московский университет.
А потом всё опять поменялось, как это часто бывало в ту бурную эпоху. Уже в 1934-м вышло совместное постановление ЦК ВКП(б) и Совнаркома «О преподавании гражданской истории в школах СССР», в которой, в частности, говорилось: «Вместо преподавания гражданской истории в живой и занимательной форме с изложением важнейших событий и фактов в их хронологической последовательности с характеристикой исторических деятелей учащимся преподносились абстрактные схемы». Ни для кого не было секретом, что это выпад в адрес школы Покровского: догматическое следование «марксистской пятичленке» и обезличивание отдельных персонажей до «торгового капитала в шапке Мономаха» — это именно ее грехи. В 1936 году последовало еще одно совместное постановление ЦК и Совнаркома, в котором обошлось уже без обтекаемых формулировок: «Среди некоторой части наших историков […] укоренились антимарксистские, антиленинские, по сути дела ликвидаторские, антинаучные взгляды на историческую науку. Совнарком и ЦК ВКП(б) подчеркивают, что эти вредные тенденции и попытки ликвидации истории как науки связаны в первую очередь с распространением среди некоторых наших историков ошибочных исторических взглядов, свойственных так называемой „исторической школе Покровского“».
Обвинение в «ликвидаторстве» относилось, по-видимому, к известному афоризму Покровского: «История — это политика, опрокинутая в прошлое». Коль на то пошло, мотивы развенчания школы Покровского тоже вполне можно охарактеризовать как «ликвидаторские»: они лежали за пределами науки, были сугубо политическими. Попросту говоря, советскому государству в 1930-е годы понадобилось вернуть в общественный обиход патриотизм, который прежде (в том числе в концепции Покровского) отметался как буржуазный предрассудок. Нигилизм — плохой фундамент государства. Абстракции вроде классовой борьбы и мировой революции неважно работали в качестве объединяющих символов. Сталину нужен был пантеон героев: Александр Невский, Иван Грозный, генералиссимус Суворов — блестящие воители, гроза врагов, приходящих неизменно с Запада. Карамзин с его культом героев подлежал критике за свою «литературность, но «госзаказ» на историю подразумевал, по сути, именно «карамзинизм».
В результате Покровский из светоча и «основателя советской исторической науки» превратился в «антипатриота» и «антимарксиста», его концепция была объявлена «ошибочной», «порочной» и «внутренне противоречивой» (последняя характеристика традиционно применялась к «буржуазным» историческим концепциям, в частности к теории Ключевского). В 1937 году Московский университет перестал называться именем Покровского. «Имени Ломоносова» он стал в 1940-м, как раз в рамках целенаправленного конструирования пантеона исторических героев.
***
Пожалуй, самый изумительный памятник русской исторической мысли «Серебряного века» — дневник Юрия Владимировича Готье (1873–1843). Это был крупный историк, ученик Ключевского, специалист по экономической истории XVII–XVIII веков. Дневник он завел 8 июля 1917 года, вскоре после кровопролитных беспорядков в Петрограде, и писал в него до 23 июля 1922 года. Это удивительный текст: сбивчивое свидетельство очевидца небывалых событий и одновременно попытка ученого осмыслить происходящее исторически, так сказать, в прямом эфире.
Иллюстрация к статье:
Обсуждение